Свидницький Анатолій НА ПОХОРОНАХ _______________ 1 Лет около тридцати тому назад один упразднившийся (в Подольской епархии) приход был поручен наблюдению заштатного священника NN, глубокого старика. В нашем крае водится насмешка, что у православного священника непременно есть или рябий пес, или лиса кобила, или сын Иван, или дочь Мария; но у этого ничего не было: из потомства он пережил правнуков и остался безродным, а в хозяйстве не имел, как говорится, ні шерстини, потому не держал и собак. В свое время он был куренным атаманом в Сечи, почему часто употреблял поговорку: кошовий батьку, а как потом из запорожца сделался он священником, никому не известно. Из грамоты же видно было, что рукоположен в Луцке и получил приход в теперешнем Балтском уезде. Сколько имел он лет от роду, сам того не знал, но самые старые из местных жителей помнили его уже седым. Зализняка и Гонту знал он лично; во время нашествия Наполеона похоронил последнего внука, а в 1828 г. – последнего в роде – своего правнука. Потому все священники называли его татунем. – А сколько вам лет, татуню? – однажды спросил его священник, которого называли уже дедушкой. – Авжеж більше, як тобі, коли татом звеш, – ответил спрошенный. – Однако? Указывая на полувысохшую яблоню, что росла перед окнами, татуня ответил: – Так-то, кошовий батьку… Эта яблоня, верно, еще зернышком была, как я уже на коні грав. – А шаблюка брязь, брязь! – насмешливо заметил дедушка. – Эх, блазень! – с досадой сказал татуня и вышел из комнаты, вполголоса читая: «Помилуй мя, боже». Все любили татуню за его бесцеремонность и веселый нрав, за его доброту и чистосердечие, все уважали его; даже поляки, которых он называл деведенниками [Деведенник – прозвище для католиков, основанное на народной легенде, объясняющей по-своему причину разницы в начале великого поста. Семь дней масляницы в первые два дня великого поста, т. е. девять этих дней, дали начало прозвищу. – А. С.], не могли не относиться к нему с почтением. Вот почему не было охотника лишить татуня места, т. е. занять наблюдаемый им приход, который оттого и считался праздным из года в год. И ничто не предвещало кончины старика. Бодрый, веселый, постоянно здоровый, он, казалось, переживет и новорожденных младенцев, как пережил своих сверстников, своих детей, внуков и правнуков. И меньше всего он боялся смерти, даже любил шутить, когда о ней заговаривали. – Пора вам, татуню, честь знати! – однажды шутил приехавший в гости священник. – За вами уже давно кладбище нудиться. – Либонь ти нудишся за пундиками, – ответил татунь – Та оближись, бо не покличу на похорон. ’ – Пундыкы пундыками, а для вас стыдно жить, когда моложе вас старики померли. – Бо дурні були. А я хіба дурень умирати! «Бо дурень», «бо дурна» – было обыкновенным отзывом татуни при сообщении ему о чьей-либо смерти. Но, достигши сам такого возраста, когда от жизни осталось ждать только смерти, от современников – похорон, а от мира – могилы, он любил заговаривать об этих предметах и тогда бывал необыкновенно весел и разговорчив. Особенно он любил передразниваться ими с церковным старостою своего прихода, также глубоким стариком, с которым был на ты. Оба они не имели никаких интересов, общих им с современниками, и привязались друг к другу, как сверстники, ссорились, как дети, и, поссорившись, расставались, чтобы снова сойтись, поссориться и расстаться, – а затем опять сойтись и начать то, что не раз начиналось, и кончить тем, чем всегда кончалось. – Чого розходився? псе старий! – упрекнет татуня, когда староста начнет ворчать. – Бач, який молодий! – заметит староста. – Чи не оженився б? – Хіба що? Хіба не молодець? – начнет татуня, подбоченясь. – Теперішні парубки і на весіллі не втнуть такого гоцака, як я ось зараз. Хочеш? Докажу! – скажет татуня, притаптывая ногами. – Тю-тю! Смерть за плечима! – Кошовий батьку… На тебе вже й косою замахнулась. – А проте тебе швидше зітне. – Ні, тебе! Я ще й поховаю, безлична [Шутка – вместо вечная память. – А. С.] заспіваю. И начнут переговариваться, кто кого похоронит, и поддразнивать, кто на чьей могиле ударит гоцака, «що аж дубовина ** заскрипить». – Ой, та коли б же я та швидше умер; а нечиста сила тебе підкусила ударити гоцака! – воскликнет староста нараспев. – Ти швидше умреш, – скажет татуня, – і я втну гоцака. А як нечиста сила тебе підійме, то назад дірки не знайдеш [Народное поверье говорит, что ходячие мертвецы вылазят из могилы сквозь дырку, через которую и возвращаются в гроб. – А. С.]. Ге!.. кошовий батьку… У мене запорозькі кулаки! – воскликнет в свою очередь татуня, показывая кулак, обросший волосами, как у Исава. – Дивись! – скажет он, указывая на волосы. – Чи в тебе так? А кості!.. Подивись! Ребра потрощу будь-якому бісу! – Ay мене хіба що? – ответит староста, показывая свои руки. – У тебе?.. Ге!.. кошовий батьку… У тебе… Просунь крізь дірку, то скажу, що дівка. Такі в тебе кості, кошовий батьку. Сравнение с дівкою было кровною обидою для старосты. И он в подобных случаях, бывало, уходит, насупившись. Тогда татуня выбежит из комнаты и воротит побратима. «Та чи нам же то сердитись!» – скажет татуня. И вполне убежденный староста, что не им сердытысь, возвращается. Но, бывало, и татуня надуется. Тогда выйдет староста в сени и, едва надевши шапку, слегка отворит дверь и спрашивает: «Чи годі вже, чи ще?» – Йди, йди к бісу! – ответит татуня. – То й піду, – скаже староста и притворит дверь. – К чорту або й далі. – Що кажеш? – спросит староста, слегка отворивши дверь. – Що ти дурень. – Слава тобі, господи! Слава тобі! – скажет староста и притворит дверь. У татуни тем временем пройдет хандра, и он раскается, что сам согрешил и другого довел до греха, и, читая «помилуй мя, боже!», бежит и возвращает старосту. Так проводили они день за днем, год за годом, не тяготясь жизнию, впрочем скучая, что бог не посылает смерти. – І чому се ми не вмираємо? – спросил староста в холеру 1831 г. – Смерть всюди косить, як коси не притупить, а нас минає… Чому б це? – Ге!.. кошовий батьку… А чому, як поїде хто в ліс по дрова, то вибирає, котре м’ягче та рівніше дерево? Так смерть – нас минає, як тої кривуляки; бо в неї зубів нема подужати наше заков’язле тіло. – Знаєш, я хотів би вмерти, – продолжал староста, качая головою. – Мені б давно пора, та ба! – сказал татуня. – А зрештою, – продолжал он, – я на сім тижні умру… – А я гоцака втну! – воскликнул староста. – Підкуй же чоботи, бо подумаю, що в постолах, – сказал татуня. – Хоч би й босака! Хоч і сало, аби за м’ясо стало. Против обыкновения, татуня задумался и не отвечал. – Чого надувся, як ворона на полукіпку? – спросил староста. – Давно я бачив ворону на полукіпку, та вже більше і не побачу; вже мені минула остатня паска, – ответил татуня. Татуня говорил с такою уверенностью, что староста забыл гоцака. – Що ж маю робити? – спросил он с выражением грусти о своем одиночестве. Но татуня, будто не понявши, сказал: – Спросіть попів, та швидше, щоб мені масло святее зробили. Староста исполнил волю татуня: немедленно отправился и пригласил священников. Впрочем, он не верил татуню, хотя и страшно было сомневаться. Не далее как на следующий день собрались священники, прошенные и непрошенные, кто только заслышал о елеосвящении. Все спешили, надеясь видеть татуня в постели, при последнем издыхании, а может быть и бездыханным. И всем грустно было. Но, заставши его в церкви бодрым, как всегда, подумали, что старик сыграл штуку, соскучившись без гостей. И весело проводили время, предполагая, что татуня просил елеосвящения из предосторожности, тем более что и сам он не отставал от веселой компании. До вечера не многие из гостей думали о завтрашнем дне, и по заходе солнца все враз хотели отправиться. – Часок-два еще погостите, – просил татуня, – а после уже разъедетесь. Мне не хочется оставаться одному так рано. Некоторые уважили просьбу и остались, другие уехали. Продолжался говор, смех. Вдруг татуня, среди общего веселья, встал и пригласил гостей в другую комнату. Усадивши всех где попало, сам сел на постели и первый начал шутить. Но как-то не клеились его шутки; он казался каким-то озабоченным или изнуренным; заметно было, что принуждает себя к веселости. Однако он не соглашался отпустить гостей. Всем бросилась в глаза такая ненормальность в поведении татуни, но никто не мог объяснить себе причины ее. Наконец татуня закрыл глаза, будто начал дремать. – Вы спать хочете? – спросил один из гостей, – ложитесь, мы разъедемся и сами. – Простіть мене! – сказал татуня, – і раз, і другий, і третій! – Бог простить, – ответили гости, думая, что он извиняется. Когда же татуня лег, не раздеваясь и не сказавши более ничего, то один спросил его: – Что с вами? Татуню! – Умираю, – ответил он. – А вы ж говорили: дурень той, хто вмирає, – продолжал спрашивающий, думая, что татуня шутит. – Дурень той, хто після мене на світі остається, – ответил татуня, открывши глаза. Но закрыла их уже чужая рука; едва замерла на устах шутка, как прекратилась и жизнь говорившего… 2 – Не буде уже такого священика! – рассуждали старухи в углу комнаты, в которой лежало тело татуни. – Що за добрий був, що за простий! – Не знаєш ти нічого! Се не той батюшка, що я зазнала його в м’ятеж. Тоді він бравий був! Дався він ляхам взнаки! – А розкажи, сестричко! И старуха начала: – Гнали солдаты пленных турок; один заболел, и его бросили под шинком: издохнет, говорят, и здесь; а люди не дадут сгнить среди села, выволокут. Пошли солдаты, а турок лежит под шинком, только стонет. Испугались наши, не чума ли его душит, и скорее к батюшке, а батюшкой в этом селе был этот самый покойник, – такой же седой, как и теперь. Он знал все турецкие бусурманские обычаи и тотчас же спросил о чем-то больного на их языке. Посмотрели бы вы, сестрицы, как заблестели глаза у невіри, когда он услышал свою речь! Как два уголька!.. Вот батюшка и взял турчина к себе, и вылечил, и выучил, и окрестил. Научил его батюшка читать и петь. Любо было послушать, как это вихрист читает и поет на клиросе. Куда нашему дьячку! Ни голоса такого нет, ни такой отчетливости. Аж охітніше в церкві стоялось! И любил его батюшка, как дитя свое, а турчин любил покойника, что отца родного. Оба они хорошо делали, потому что каждый заслужил любовь другого. А прихожане и рады тому, что они любятся, потому что, думали, не разлучатся, и мы будем иметь обоих хороших – батюшку и піддячого (пиддячим мы звали турчина, хотя он и не был помощником дьячка, а только пел и читал на клиросе). Так вот, громада рада – и байдуже, а того никто не знает, что батюшка хочет повезти своего турчина в Каменец и произвести в дьячки. И как же носы поопускали, когда узнали об этом! Но на все божия воля! И в этом тоже. Если мы не достойны иметь обоих хороших – и батюшку и пиддячого, то будем довольствоваться одним хорошим, зная, что другие не имеют ни одного; а другой пусть ищет себе лучшего места, которого он и стоил. Уже все было готово к отъезду, как пришло известие, что паны взбунтовались. И давно люди поговаривали, что ляхи недоброе замышляют; но не верилось, чтобы они и в самом деле поднялись против билого царя. А вышло, что люди не ошибались, потому что паны действительно взбунтовались. С дня на день слухи становятся все хуже и хуже. Слышим, наконец, что они командами ездят по селам и хватают парубков. Вот и начали мы прятаться на ночь по бурьянам, как во время татарских набегов. И страху натерпишься, бывало, пока управишься в хозяйстве! Спешишь, все из рук валится, а чуть собака брехнет, то так и бросишься к окну: не ляхи ли идут. Господи, воля твоя и твое попущение! Я тогда еще в девках гуляла; хороша была, то за меня родители боялись хуже, чем за брата. Брат мог уйти из войска, а я пропала бы навеки. Они, видите ли, и молодицам не спускали, а дивчат искали усерднее, нежели самих парубков. Знать, им не войско было в голове, а иное что-то. – Майтесь на осторожності! – советовал нам батюшка, этот самый покойник. Мы слушали его и береглись, прятались; береглись и потому, что боялись. Но все-таки меньше боялись, видя, что турчин не прячется: беда, значит, еще далеко, а когда приблизится, то турчин также скроется. Вот тогда-то настала страшная пора! Из того самого села я вышла замуж, а потому и знаю все, как было. Село наше над Бугом лежит, а за рекой большой лес тянется вверх и вниз, бог весть, как далеко. Против воды, в нескольких верстах от села, есть заросль на болоте, называемая Волчий Луг. Там и в самом деле волки выводились, и никто не смел подойти сюда даже днем, так зверей боялись. Здесь-то и батюшка посоветовал спрятаться одному семейству, к которому присоединил и своего турчина. Кажись, все обеспечивало скрывающихся: общий страх волков, кругом глушь, ближайшая дорога за лесом; к самому же лугу и тропинки не было, а новой и не старались пролагать к Бугу, к самой трясине, а там пробирались по корням до убежища. Сам батюшка устроил висячее жилище, до которого волкам было высоко, а люди дороги не знали. И почивали здесь добрые люди, вдали от всех и в полной уверенности в безопасности своей. «Но від біди не втекти». В последнюю ночь забыли запастись водой. Как нарочно, наименьшее дитя потребовало пить и подняло крик. Крик и в безопасном месте грозит опасностью, а потому зажали рот дитяти. Турчин был добрая душа, сжалился над ребенком и вызвался сходить по воду к реке, чего не сделал отец родной – не тому, значит, на беду шло, кто остался на месте. Ночь была лунная, к Бугу можно было пробраться под тенью, кругом ничего не слышно, кроме волчьего воя; так чего бояться? Еще турчин шел к берегу, когда на реке внизу видно было несколько точек, но он не обратил на них должного внимания и попался в беду. То ехали несколько челноков, в каждом из которых было по ляху. Поздно турчин заметил это, а потому хотя и спрятался в тени, но был найден панками, которые издали заметили его белую кружку, блестевшую от луны. Вот и связали несчастного и поскорее уплыли, боясь погони. Им казалось, что за ними погонятся из Волчьего Луга; но опасность была не с той стороны. В ту же ночь батюшка узнал о случившемся и, взявши с собою верных человек пять, отправился с ними на челнах выручать своего питомца. Кто мог уснуть, тот до рассвета выспался, – так рано они уехали. С ужасом громада толковала о происшествии и с трепетом ожидали возвращения панотца. Несколько дней прошло в страшной тревоге. Все просили совета, а советующего не было, все спрашивали – и никто не отвечал. Утром была тревога, вечером страх; после ночи начался ужас, возраставший целый день, так что на следующий вечер не видно было ни одного румяного лица. Хотели послать гонца, но не знали куда, и никто не хотел один ехать, чтоб не пропасть без вести. Еще прошел день, и в селе говор уже не умолкал и никакого порядка не было, как взматку [Пчелы, потерявшие матку. – А. С.]. Если бы такое состояние продолжалось далее, то вся громада разбрелась бы. А чего боялись? Сами того не знали. Наконец, батюшка возвратился вместе со всеми и привез своего турчина, только не на радость себе: ляхи так искололи несчастного, что он возвратился только для того, чтобы умереть. Люди рассказывали, что, выследивши ляхов на ночлеге, батюшка велел своим окружить их издали, а сам сошел на берег; ляхи ночевали под лесом в челноках. Так и сделали. Прошло времени столько, как пообедать, когда в лесу раздался вой волка, а потом человеческие голоса. Ну, вот, так точнехонько, как будто перекликаются. Потом, сразу, как затрещит, как загудит! Наши знали, что все это будет, да и то страшно им стало, а ляхи, ничего не зная, перепугались до смерти, так что стали крутиться на одном месте. Один с другим сталкиваются, стучат веслами, кричат езуса и сами не знают, что делают. – Сюда наши! – скомандовал батюшка. И наши помчались на ляхов. Я не знаю, кто их топил, но спасся только один, который караулил турчина на берегу, а потому не попал на челн. Этот-то и исколол несчастного парня, без сомнения, для того, чтобы он не указал дороги, но с переполоху шпигав та й шпигав и никак не попал в сердце. А какие богатые ружья привезли наши с собою! Батюшка только ничего не взял, кроме своего турчина да беды. Тот лях, который спасся, оговорил батюшку перед судом, когда попался в руки, и хотя через это не спасся от виселицы, однако наделал другому много хлопот. Одинокому то ничего, а что было бы, если бы батюшка имел жену я детей и остался без прихода? А покойник с той самой поры и до смерти был за штатом. Его, видите, обвинили за передержание беспачпортного, того самого турчина, которого солдаты покинули. Таков-то был покойник! – заключила рассказчица. – Царство йому небесне! – сказали слушательницы, крестясь. А одна спросила: – А турчин пособлял? Я думаю, пособлял? – Турчин был связан и ничем пособить не мог, – ответила рассказчица. – А что это были за люди, что перекликались в лесу, когда волк выл? – И это все, и вой, и то, что гуло, и то, что трещало, – все это делал один батюшка, научившись в Сечи. – Ага! – догадалась спрашивавшая, – царство йому небесне! 3 Староста никого не видел, ничего не слышал. Он сидел возле покойника, причитая: «А ти як-то хвалився, що мене переживеш, що поховаєш мене, та ще й гоцьки утнеш! Ти ж то хваливсь, ти ж величався! Тепер же пішов, а я тут зостався! Чому ж не почекав, чом не дождався? Чом не сподобив мене господь бог, щоб ти мені безличну заспівав, як хвалився єси? А я тобі вічную буду співати, і внукам накажу господа благати за твою душу». Причитал староста и плакал, как дитя. Когда выплакал все слезы, то в изнеможении уснул, сидя на своем месте. Он спал еще, когда собрались служить панихиду. Один молодой господин, часто бывавший в гостях у татуни и теперь прибывший к нему на погребение, вздумал пошутить над спавшим. Он прекрасно копировал каждого до мельчайших подробностей и в своих шутках не стеснялся ни местом, ни предметом. И теперь, присевши возле покойника по другую сторону от старосты, он протянул руку через лежавшего и, сквозь покрывало схвативши старосту за бороду, крикнул, подделавшись под голос татуни: – І по смерті, псе старий, покою не даєш! – Іще ж бо! – сказал староста, вздрогнувши и смотря покойнику в лицо. Когда шалун медленно освободил бороду, испуганный старик удалился. И к утру в селе было два покойника, которых если не положили в одном гробе, то, по крайней мере, одновременно похоронили. То были татуня и староста. Упокой, господи, души их! Давно померли эти два старика, но память о них еще долго будет жить в народе…